5 апреля
Кажется, на этот раз я заболел не на шутку. Доктор морщится, прописывает все более и более укрепляющие микстуры и каждый раз попрекает меня выездами из дому на прошлой неделе. Он называет этот выезд «шалостью, за которую детей секут».
Доктор прав. Это действительно была шалость не только в медицинском, но и во всех других отношениях. Как я мог надеяться на какой-нибудь успех? А если бы Лида согласилась, – какая жизнь меня ожидала? Положим, она очаровательный ребенок. Но мне ли нянчиться с этим ребенком?
Всю жизнь я говорил и думал, что нет счастия вне семейной жизни. Много встречалось на моем жизненном пути милых и привлекательных девушек, с которыми это счастие казалось возможным, и, однако, я не делал никаких серьезных попыток, чтобы создать его. Я все откладывал, все ждал чего-то необыкновенного… Ну, вот и дождался! Причина такой медлительности кроется в том, что старость никогда не входила в мои расчеты о будущей моей жизни. Когда в прошлом году кто-то назвал меня старым холостяком, я рассмеялся самым искренним смехом. Холостяк, – да, но почему же старый? И вот, прожив около полувека в платонических мечтаниях о семейном счастье, я вдруг в один и тот же день сделал два предложения. Если мою историю с Лидой по сумме страданий, которые я из-за нее вынес, можно назвать драмой, то инцидент с Марьей Петровной я смело назову водевилем для разъезда [49] . Я долго потом размышлял о том, что именно побудило меня сделать этот неожиданный комический шаг, и пришел к убеждению, что я бессознательно для самого себя исполнил последнее поручение Лиды: «Женитесь на тете, сделайте это хоть для меня», – говорила наивная девочка. Она привыкла к тому, что я у нее на посылках, и посылала меня к тете. Я привык исполнять ее капризы и сунулся к тете, а тетя, вероятно, склонилась бы на мои доводы, – как это всегда бывало до сих пор, если бы я сам не испортил дела, вызвав перед ее воображением образ Осипа Васильевича с трубкой, вставной челюстью и грубыми инстинктами.
Как бы то ни было, но если уже Марья Петровна мне отказала, то кто же пойдет за меня? Приходится признать себя вечным холостяком и влачить в горьком одиночестве определенные мне судьбою дни. Есть люди, которые мирятся с полным одиночеством и находят в нем даже какую-то отраду, но эти люди слишком любят себя, а я себя любить не могу, потому что довольно жалкого о себе мнения.
Как же, однако, жить, если некого любить и не на что надеяться? В моей дрезденской тетради я когда-то высказал мысль, что каждый человек взамен личного счастия может найти утешение в любви к человечеству вообще. Теперь об этом предмете я думаю несколько иначе.
Из всех фраз, которыми себя убаюкивают люди, нет фразы более бессодержательной и фальшивой, как фраза о любви к человечеству. Я понимаю, что можно любить жену, детей, отца, мать, братьев, сестер, друзей, знакомых. Я понимаю, что можно любить страну, в которой мы родились, и, когда отечество в опасности, пожертвовать для него жизнью. Я понимаю, что можно не только ценить умом, но до некоторой степени любить и сердцем людей незнакомых, чужеземцев, если они расширили наш умственный горизонт, дали нам художественные наслаждения или поразили наше воображение какими-нибудь подвигами в различных сферах жизни. Но любить вею массу людей только потому, что они люди, – сомневаюсь, чтобы кто-нибудь действительно испытал такое чувство… Почему китайцы ближе к моему сердцу, чем те минералы, которые лежат в девственных лесах Америки? Если бы проповедовали любовь отрицательную, состоящую в том, чтобы не делать и даже не желать зла китайцам, такую любовь я допустить готов. Но ведь я и минералам не желаю ничего худого: пускай себе лежат спокойно в недрах американской земли, пускай и китайцы наслаждаются жизнью в пределах своей Небесной империи. Выходить из этих пределов я им, во всяком случае, не желаю, потому что если б они захотели в большом количестве посетить Европу, то бороться с ними было бы нелегко.
Я не знаю, отчего люди с широким и вместительным сердцем ограничиваются любовью к человечеству. Можно расширить сферу любви еще больше. Можно приходить в восторг от любви ко всему животному царству, потом от любви к земной планете, потом от любви к солнечной системе, наконец, от любви ко всей вселенной. Я не понимаю такой всеобъемлющей любви. Пусть любит вселенную тот, кому в ней хорошо живется.9 апреля
Мне все хуже и хуже. Теперь вместо одного доктора ко мне ездят два. Федор Федорович привез ко мне своего приятеля Антона Антоныча, «специалиста». Этот Антон Антоныч настолько сухощав и мрачен, насколько Федор Федорович игрив и развязен. Какая у меня собственно болезнь, они мне не сказали, но целый час говорили обо мне по-латыни, бесцеремонно тыкая в меня пальцами. Я нахожу это крайне неделикатным и с их точки зрения неосторожным. Они, конечно, убеждены в том, что из всего латинского языка мне известны только два слова: омнибус и каптенармус; между тем я знаю несколько побольше, а один мой товарищ по корпусу считается теперь одним из лучших латинистов в Европе.
Прямым последствием появления Антона Антоныча была четвертая микстура, самая что ни на есть укрепляющая. На первый раз она подействовала хорошо, и благодаря ей я могу приняться за свои записки, чего не мог делать в последние дни по причине чрезмерной слабости. Эти записки составляют единственную радость моей жизни, все остальное мне запрещено. Хорошо, что Федор Федорович ничего не знает об этом; иначе он, конечно, запретил бы мне писать.
Запретил он мне действительно все. Я не могу ни пить, ни есть, ни курить, ни читать, ни принимать знакомых. Второй доктор даже сказал мне с грустью:
– Постарайтесь поменьше думать… Впрочем, это, конечно, трудно при бессоннице.
Марья Петровна допускается ко мне по особой протекции доктора. Увы! вчера она увидела меня в халате и, вероятно, опять вспомнила Осипа Васильевича d\'imperissable memoire [50] .
Странно, что вопрос о смерти интересовал меня с первых детских лет. Я ощущал тогда самый суеверный страх при этой мысли. Смерть мало-мальски знакомого мне человека лишала меня на несколько дней аппетита и сна. Потом этот страх исчез, но прошло много лет прежде, чем я освоился с мыслью, впрочем, довольно распространенною, что все люди умрут: и злые и добрые, и бедные и богатые, и старые и молодые. Это единственное равенство, которого могли достигнуть люди. От мысли, что все люди умрут, до мысли: «и я умру» – еще большое расстояние. До этой последней мысли я додумался только вчера.
Не могу сказать, чтобы я очень боялся смерти. Да и стоит ли бояться, когда и боящихся и небоящихся ожидает одинаковая участь? У меня был товарищ, очень боявшийся и доведший регулярность своей жизни до последних пределов. Никогда он, бывало, не съест лишнего куска за обедом, никогда не просидит лишних пяти минут перед отходом ко сну. Расстояние разных уголков его сада было измерено очень точно, и, совершая свою утреннюю прогулку, он даже тыкал ногой в старую липу, стоявшую на краю аллеи, в доказательство того, что им пройдено определенное число шагов. Несмотря на все эти предосторожности, он умер, не дожив до сорока лет. Моя тетушка Авдотья Марковна очень смеялась над его постоянным страхом.
– Ну, не глупо ли так бояться? – говорила она ему своим бесцеремонным языком. – Ведь когда ты едешь из Москвы в Петербург, ты раздеваешься и ложишься спать в вагоне, а просыпаешься в Петербурге. То же самое и смерть: тут заснем, а где-нибудь проснемся.
Сама Авдотья Марковна ничего не боялась, не принимала никаких предосторожностей и дожила до восьмидесяти пяти лет. Но и она умерла как-то нечаянно.
Люди, желающие скрыть, что они боятся смерти, говорят, что не смерть их пугает, а предсмертные страдания. Они любят повторять известное изречение: «Ce n\'est pas la mort, qui m\'effraye, c\'est le mourir» [51] . Это совсем неосновательная уловка. Страдания происходят не от смерти, а от болезней, которые иногда вовсе не оканчиваются смертью. Об этом говорили мне многие доктора, это видел я и сам, присутствуя при смерти моего единственного и нежно любимого брата. За несколько часов до смерти дыхание его стало ровнее, лицо спокойнее, так что луч надежды, я помню, воскрес во мне. А в самую минуту смерти он остановил на мне удивленный, вопрошающий взгляд. Лицо его и после смерти сохраняло то же выражение,