4 марта Всего десять дней прошло с того дня, как я написал последнюю страницу моих записок, – и все переменилось. Я опять начал кашлять и не сплю по ночам, желчь разливается, бодрость моя исчезла и на душе скверно. Почему все это произошло – не знаю… Разве потому, что
Le chagrin est tenace et long,
Mais la joie est volage et breve [25] , —
как написал какой-то немецкий дипломат в альбом Марьи Петровны.
Особенно скверно спал я последнюю ночь, да и немудрено. Вчера было решено ехать вечером на тройках за город, а потом пить чай у Зыбкиных. Я приехал к восьми часам, все были в сборе, три тройки стояли у подъезда.
– Как? и вы едете, Paul? – спросила Марья Петровна. – Поверьте, что это будет неблагоразумно при вашем кашле. Посидите лучше со мной. Dans la derniere «Revue» il у a un article tres interessant sur les dues de Bourgogne… [26] Почитайте мне эту статью – вы так хорошо читаете.
Я, конечно, не послушался бы ни советов благоразумия, ни просьбы Марьи Петровны, но Лида отозвала меня в сторону и сказала почти шепотом:
– Павлик, милый, посидите с тетей, она так скучает одна! Мы скоро вернемся.
Я молча усадил в сани Лиду и вернулся в маленькую гостиную, где перед лампой уже лежали две тощие розовые книжки. Я сделал рекогносцировку. История Бургундских герцогов занимала в одной книжке пятьдесят страниц, в другой около шестидесяти.
– Марья Петровна! – воскликнул я в ужасе. – Мы не успеем сегодня прочитать и первую статью.
– Нет, Paul, мы прочитаем обе. Я хочу дождаться Лиды, а у Зыбкиных, кажется, танцуют!
Это был мне новый удар. Зачем Лида от меня скрыла, что у Зыбкиных будут танцы? И еще обещала скоро вернуться!
Началось чтение. С тех пор как я живу на свете, я ничего не читал скучнее этой статьи. В сравнении с ней годовой отчет Вольно-экономического общества показался бы самым игривым романом. Два часа пытки я вынес, больше не мог. Я пустился на хитрость и начал пропускать по нескольку строк, а потом по полстранице. Увидя, что это проходит безнаказанно, я сразу перевернул восемнадцать страниц, так что из всех подвигов Карла Смелого Марья Петровна узнала только то, что он умер [27] . Впрочем, вряд ли она вообще что-нибудь слышала. Сначала она прерывала чтение одобрительными восклицаниями, Потом закрыла глаза и, кажется, задремала. Наконец, наступила минута, когда я почувствовал, что вот-вот сейчас книга вывалится у меня из рук; мне почудилось, что Марья Петровна играет «Les cloches du monastere». Я остановился. Она открыла глаза.
– Decidement on danse chez les Zibkines ce soir [28] . Знаете, не отложить ли нам чтение до завтрашнего вечера?
Я не заставил себя просить и выскочил на улицу. Кареты моей еще не было, я побежал домой пешком. Мокрый снег валил хлопьями; я промочил ноги и продрог до костей.5 марта
Вчера я написал, что не знаю, отчего все переменилось, но я слукавил, – я знаю. Постараюсь выяснить свое положение и привести в порядок свои мысли.
Для этого я прежде всего должен высказать то, в чем до сих пор не решался сознаться перед самим собой. Я безумно влюблен в Лиду.
Но во всех других вопросах я еще не вполне сумасшедший, а потому я очень хорошо знал, что не могу рассчитывать на взаимность. У меня просто была потребность видеть ее ежедневно, я радовался тому, что она так дружески относилась ко мне; с меня было довольно и этого. Отчего же все переменилось?
Говорят, что уроки истории никогда нейдут впрок государствам и народам. То же самое можно сказать об опыте жизни по отношению к отдельным лицам. Этот опыт жизни очень полезен в теории, но поступают люди почти всегда вопреки тому, чему их учит опыт. Так случилось и со мной. Опыт жизни говорил мне, что если я хочу сохранить хорошие, дружеские отношения с Лидой, то ни в каком случае я не должен выдавать секрета моей любви. Пусть Лида будет уверена в моей безусловной преданности, но элемент влюбленности должен быть глубоко затаен в душе, – иначе я пропал. Долго я не выдавал себя, наконец выдал.
Случилось это дня через два после бала Козельских. По необыкновенному стечению обстоятельств мы очутились наедине с Лидой; разговор у нас шел об этом бале, и Лида сказала, что все очень были довольны тем, как я дирижировал мазуркой.
– Ну, не все, – заметил я смеясь, – ваш первый адъютант был не совсем доволен мазуркой.
– Кто? Миша? Вот пустяки! Мы и без того видимся довольно часто.
– Не слишком ли часто, Лида!
При этом я должен заметить, что ненавижу этого Мишу всеми силами души моей. Мне в нем противно все: его голос, манеры, ухаживанье за Лидой, даже его красота. Особенно красота: он как-то слишком картинно красив и слишком это знает. Когда я заговорил о Мише, какой-то внутренний голос опыта жизни напомнил мне: «Перестань, остановись!» Я не послушался этого голоса, я старался выставить своего соперника в смешном виде, говорил о его неразвитости и бессердечии, предостерегал, советовал, умолял, – одним словом, сыграл будто по суфлеру роль влюбленного ревнивца. Когда я взглянул на Лиду, лицо ее выражало такой испуг и такое страдание, что я сам испугался.
– Если вы меня хоть немного любите, – сказала она, вставая с места, – никогда не говорите мне дурно про Мишу. Это мой друг.
И тихо вышла из комнаты.
Вот с этого-то дня все переменилось. Прежде Лида любила, чтобы я участвовал во всех удовольствиях молодежи, теперь ей, видимо, стало неприятно видеть меня вместе с Мишей. Меня это мучило, я потерял свое оживление, сделался раздражителен и мрачен, а вследствие этого Лида положительно начала избегать меня. Если изредка она и принимает со мной прежний дружеский тон, как, например, было вчера, это делается с какой-нибудь целью. Вчера эта позолоченная пилюля была отпущена мне для того, чтобы я не поехал с ней на тройке, а остался у Марьи Петровны.
Сегодня я, вероятно, не поехал бы на Сергиевскую, но мне нужно было кончить чтение Бургундской истории. Впрочем, в душе я, кажется, был рад этому предлогу. У подъезда стояло много экипажей, и еще с лестницы я услышал громкое пение. Мною вдруг овладела такая непонятная робость, что я, не входя в залу, пошел окольным путем к Марье Петровне. Идя по столовой, я явственно расслышал песню, которую пел за фортепиано своим противным баритоном Миша Козельский. Это был известный цыганский мотив, а слова он, вероятно, сочинил сам: